Ирина Кнорринг - Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 2
«А на нем это плохо не отзовется?» «О, нет, только не надо детей. И вам это будет плохо, и ему будет больно. А все-таки надо спросить Ляббе. У вас есть мать? Так вот, пусть она пойдет к Ляббе и поговорит с ним. Конечно, очень тяжело, когда любишь», и опять так хорошо посмотрела. Пожалела — мне показалось. Я ушла расстроенная. В среду буду на консультации у Ляббе, но ничего не спрошу. Ведь, если скажет «нет», это значит — «никогда». А с этим ответом я не тороплюсь. Чувствую себя не совсем хорошо. При быстрой ходьбе тяжелеют ноги, иногда кружится голова, худею, часто появляется сахар. Уж не расплата ли это за недолгие часы нашего счастья?
5 июля 1927. Вторник
Сегодня ушла из госпиталя успокоенная и радостная. Встречает меня Марсель. «Я говорила с мад<муа>зелль такой-то о том, что вы мне сказали вчера. Она спрашивала Ляббе. Тот сказал, что если “Un jeune homme”[83] знает, что вы “диабетик”, то можно. Но только вы не должны сейчас иметь детей». Милая Марсель. Я ведь так и знала, что наш разговор вчера не кончился, что она что-нибудь придумает или сделает дальше. И как я рада. Одно препятствие, и такое страшное, преодолено. А все-таки пока, пока так упорно держится сахар, лучше воздержаться. Написала вчера письмо Голенищеву-Кутузову, которого никогда не видела. Письмо написано все о Юрии, но проглянуло и нечто свое. Своя жалоба. Кое-что вышло так, что в письме к этому незнакомому человеку вылилось все больное, что было между нами (везде, где только встречается имя Виктора, проскальзывает, прежде всего, тоска одиночества хоть на миг оставленной женщины). Когда я перечла письмо, то поняла, что сильно утрирую. Получилось так, что мне надо просто кому-то пожаловаться, чтобы с кем-то поговорить о Юрии. Получилось так, что я посылаю ему не объективную информацию о его друге, как хотела, а почти самое интимное и сложное о самой себе.
Вечером иду к Юрию.
6 июля 1927. Среда
Прежде чем записать сегодняшний день, мне хочется записать вот что. Сейчас я раскрыла эту тетрадь, где написано: «Воля к жизни». Сейчас состояние у меня иное. И довольно мрачное. И вдруг — на миг — опять прорезали глаза эти слова: «Воля к жизни». Вот этот-то миг — один только миг — мне и хотелось запечатлеть.
8 июля 1927. Пятница
Вчера была у Наташи. Как странно: мы не видимся почти по полгода, а при встречах всегда бываем так откровенны. Так откровенны, что я, м<ожет> б<ыть>, даже поняла это в тот же момент, м<ожет> б<ыть>, и Наташа тоже. Но это нас сблизило. Я уже вдруг почувствовала какую-то нежность к ней, назвала ее Наташенька. За чаем Ольга Антоновна меня спровоцировала, спрашивает: «Ну, Ирина, а когда же попразднуем на вашей свадьбе?» Я не поняла, откуда идут такие сведения, смекнула: Мамочка была недавно. Ответила дипломатически, совершенно серьезным тоном: «Не скоро». Потом спросила у Наташи: «А это тетя Лида откуда-то узнала?» И сказала. Все равно, глупо отнекиваться.
Долго играли в крокет. Наташа все словно стеснялась заговорить со мной о том, о чем ей хотелось. Только когда пришел Таутер, т. е. когда эта возможность пропала, и я собралась уже уходить, она мне шепнула: «Погоди. Поговорим. Надо вот Йось-ку сплавить». И «сплавили». Мы пошли к ней в комнату. Я полулежала на кровати, она сидела рядом. Тут и начался у нас наш бесконечный интимный разговор.
Я сказала ей очень многое, вплоть до того, что «перешла последнюю грань». Но она сказала мне еще больше. Мне вспомнилось: Сфаят, лунная ночь, гамак и тот наш первый разговор, вернее, исповедь о Данилове. Да, она исповедовалась всегда мне. И вот вчера, сначала смущаясь, с застенчивой полуулыбкой, потом серьезно и просто. Она мне рассказала все о себе. Рассказала, не прикрашивая и не оправдываясь. Эта девочка заходила далеко. Почти до последней грани. Но плохо не это, а то, что «их» было много, что она позволяла себя целовать чуть ли не каждому, а сама никого не любила. Надо заполнить жизнь, а люди, которых она видит, такие мелкие и неинтересные. «Начиталась романов. Там все это так красиво и интересно. Вот я и захотела испытать это приятное…» «Ну, испытала?» «Нет». Но она уже вошла во вкус и рассуждает так, что делается страшно… «…Он меня догнал и говорит: “Ну, если же уж я вас нашел, я вас и поцелую…” “Хорошо”, - говорю. И думаю: “Ну, я сейчас посмотрю, стоит ли…” А он еле-еле, несмело так прикоснулся губами к щеке. Ну, думаю, нет, таких мне не надо». Так и хочется дополнить многоточия («посмотрю, посмотрю, мол, стоит ли взять тебя в любовники»).
Рассказала мне все свои романы. Герои же — почти все наши кадеты. Совершенное ничтожество. За исключением одного — Димы Матвеева. Характерный для нее анекдот: они ехали в Туркуан, и в поезде Дима все время страстно целовал Наташу, а та сидела как каменная. «Наташа, неужели вас не волнует, что я вас целую?» «Нисколько». В этом ответе есть завидная сила, но я ей не завидую. Иногда она остается еще по-детски наивной: «Знаешь, Ирина, я всегда боюсь, что это случится, а я и не замечу». Так вот в романах пишут: перестанешь сознавать действительность, перестанешь помнить, а потом, когда очнешься… Л вот слова, которые мне очень понравились. Она говорила о своем последнем романе (хотя у нее их бывает несколько сразу) и просила «пока не записывать в дневнике» — поэтому имя и не напишу — полнейшее ничтожество, и сказала: «Мне хочется, чтобы он меня целовал, но мне больше нравится об этом думать и вспоминать. Вероятно, я его не люблю. И если на этом моя карьера кончилась, мне было бы очень стыдно и очень жалко себя».
Я решила во что бы то ни стало вырвать Наташу из этого омута, показать ей новых людей. «Главное — новых. Ведь это все старье, все одно и то же, а других я не вижу». Позову ее в воскресенье на прогулку. Будет Андрей, будет Виктор, Юрий, все это люди для нее совершенно новые.
Вечером приходит Юрий. «Ты здорова? Тогда вот что…» В среду был у Кедровых. Наташа ко мне сколько раз заходила, но неудачно, все не заставала дома. Они пригласили вчера на именины Оли. И меня, и Мамченко. Он съездил к Виктору, уговорил его, обещал за меня и приехал за мной. Я наотрез отказалась. Совсем я не знаю этих Кедровых. Наташу видела всего два раза, и вообще не люблю я никаких торжеств, да еще у незнакомых. Юрий очень расстроился. Вышло так: ему «страшно хочется пойти», но вот так получилось. «Когда же придешь?» Сегодня иду в Институт (внезапно решила), в субботу собрание РДО, где ему обязательно надо быть, в воскресенье, значит. Будет Андрей. «Позвать Мамченко?» «А я позову Наташу». «Как хочешь». Мне хотелось с ним поговорить о Наташе, но это «как хочешь», таким холодным, безразличным тоном, меня остановило. «Как хочешь?» «Да, конечно, хочу, а ты не хочешь? А ведь она тебе понравится. Ведь это твой жанр, научи ее любить поэзию, и она будет для тебя очень интересна. Ты бы смог даже увлечься ей, если бы не был должен любить свою невесту…» Вот слова, которые я ему когда-нибудь скажу: или в минуту умилительной искренности, как «томные мысли», или в минуту злости. Вечер у меня был неприятный. Мы с Мамочкой сидели вдвоем. Говорили о Юрии. Разговор был скользкий, уж сам по себе неприятный. И вдруг я почувствовала, и так неожиданно, и так больно, что она восстанавливает меня против него. Мне стало до слез обидно — зачем? Неужели же она хочет нас поссорить? Для чего? Я и сейчас не могу без слез об этом подумать. А если бы я ее прямо спросила: «Зачем ты это делаешь?» — она бы совершенно искренно стала бы отрицать это. А мне это так больно, что вот зубы стискиваю. И, прежде всего, захотелось сказать об этом Юрию. А вот не знаю, скажу ли. Трудно говорить. Она, напр<имер>, говорит: «Я почему-то сержусь на Юрия Борисовича»: «За что?» «Не знаю за что». «Так же вот и я плачу все время и не знаю, почему». «Плакать без причины можно, а сердиться — это уже нельзя». «Мне кажется, что он к тебе недостаточно внимателен. Впрочем, м<ожет> б<ыть>, это всем матерям кажется». Потом стала говорить о Кедровых, о Викторе и попадала в самое больное.